Какое-то мгновение царила полная тишина. Потом она взорвалась гулом голосов:
– Нет, ну и вещь! Что, ящик?! Сейчас! Васек, у тебя сколько? Коля, давай-ка в магазин, тут дело такое! Слышь, а ты сам резал? Ну, класс!
И нашелся, наконец, один, подошедший практически к делу:
– Валя (Это эвенка так звали – Валентин)… Валя… Ты ящик за каждый берешь? Мне таких много надо…
И правда, что такое ящик водки? В эпоху «трех рублей двенадцати копеек» это 62 рубля сорок копеек. Нефритовый человечек стоит в любом случае в несколько раз больше, как ни ряди…
А Валентин повел себя довольно странно. Молча отнял человечка, присел, привалился к обшитой досками стене баньки.
– Думаешь, не сделаю?! Настоящего сделаю. Один будет, но настоящий.
– Нет, Валя… Мне много надо. Ты скажи, сколько тебе надо водки? И вообще чего? Ты сколько таких можешь сделать?
– Думаешь, зря учился, да?!
Валентин замотал головой пьяно, обиженно, и лицо у него стало очень глупым.
– Я правильно учился… Я тебе умулюхы сделаю. Сказал – и сделаю.
Еще сколько-то длился спор, Валентин с пьяным упрямством вопил, что сделает «правильного» умулюхы; геологи хотели много фигурок, хотя бы по штуке на каждого, и Валентин злился, что они не понимают, какой умулюхы будет «правильный». Но он и сам ничего не объяснял, твердил про «правильного», и все.
А потом галдящая толпа отхлынула, и пьяный старик остался полулежать у стены баньки. Пытался подняться – не получилось, ноги подкосились. Встал на четвереньки – наверное, кружилась голова, потому что быстро снова сел, привалился спиной и плечами.
– Парень… Бутылку подай… Сам глотни, только подай.
Глотать я не стал, просто передал ему бутылку, из которой уже раз глотнули, и попросил еще раз дать посмотреть этого… ну, которого он носит на груди. Заворожила меня эта фигурка: чувствовалось в ней что-то весьма необычное.
– В городе шаманов тебе каждый дурак такой сделает… Там умеют… Думаешь, я учился плохо, да?! Я хорошо учился…
Под такой вот пьяный аккомпанемент я еще раз рассмотрел умулюхы. И переспросил: как же он точно называется?
Валентин замер на мгновение, даже не донес бутылку до жаждущих губ. И вдруг, уставясь на меня, начал отвратительно смеяться. Он издавал просто омерзительные звуки, тщедушное тельце подбрасывало, передергивало. Он даже засучил ногами от полноты чувств, но сразу же потерял равновесие и больше ногами не двигал. И только глаза оставались трезвыми и не смеялись: широко раскрытые, немигающие, они уставились на меня в упор, и светились в них жестокость, ум и еще что-то неприятное.
– Самый умный хочешь быть, да? Хи-хи-хи! – противно хихикал старик. – Думаешь, я тебе скажу и все, да?! Какой хитрый! Сразу ему скажи, и он все себе сделает, как хочет, хи-хи-хи!
Еще раз повторю: чувствовалось, стоит за этим всем не просто алкогольный бред, а что-то совсем, может быть, и не известное мне, но очень хорошо известное Валентину. Мне стало страшно и противно, и я быстро пошел прочь от почти лежащего старика. А вслед все неслось хихиканье и бормотание, какой я хитрый и как у меня ничего не выйдет.
А назавтра Валентина нашли мертвым. Он так и лежал возле баньки, только перевернулся на живот и вытянулся, как струна. В груди торчал самодельный нож, примитивнейшая заточка с деревянной грубой рукояткой. Кто-то подошел к нему вплотную и зарезал пьяного эвенка. Зачем? Непонятно, потому что никакого имущества у Валентина отродясь и не было. За что? Еще непонятнее, потому что Валентин никому не мог стать поперек дороги, даже в маленьком лесном поселке. Кто? Совсем непостижимо.
Убийцу так и не нашли. Никто не опознал этого ножа – то ли его сделали совсем недавно, специально для такого дела, то ли где-то хранили в секрете. Непонятен остался мотив. Непонятно было даже, знал ли Валентин убийцу; то ли знал и потому подпустил вплотную, то ли убийца подошел уже к совсем пьяному, который ничего вокруг не видел.
Вот что могу точно сказать, так это что на трупе не было умулюхы – геологи обещали за такую вещь, что называется, любые деньги. Куда пропал амулет, кто позарился, никто не знал тогда, и я тоже этого не знаю.
И я на много лет совсем забыл об этой истории, до 1981 года. В этом году я познакомился с другим прелюбопытнейшим стариком, который трудился завхозом в одном, как принято говорить, «детском учреждении». Был он долговязый, длинный, с большими кистями рук, сильно покореженными от артрита, и с таким же длинным, искореженным страстями лицом.
Иван Иваныч очень любил выпить, охотно принимал всякие участия в застольях и вел беседы – все больше о всяческих мрачных сторонах человеческой жизни. И чем мрачнее была тема, чем больше страдали и мучились, тем более довольная, более счастливая улыбка расплывалась по лицу Ивана Иваныча.
Но и в блаженные минуты, когда велся счет смертельным болезням, сиротству и вдовству, семейным трагедиям, баракам, «длинным, как сроки», убийствам и пыткам, на лице Ивана Ивановича появлялась очень скверная улыбка: подлая и какая-то склизкая. Улыбка черта, уже раскинувшего свои сети и смеющегося над наивной верой людей. «Ну-ну! – говорила улыбка – надейся, дурак, на что-то хорошее! А тут-то тебя, дурака, и того, и скрутят! Потому как не таких еще скручивали!»
Но несравненно чаще эта отвратительная улыбка блуждала на его губах, когда Иван Иваныч видел влюбленных или прочную супружескую пару, молодую маму с малышом, спешащих из школы подростков или хохочущую компанию. Потому что особенно сильно Иван Иваныч ненавидел и презирал именно молодых мам, влюбленные пары, рождение детей, веселье, смех, вообще всякое удовольствие. Помню, как ужасно раздражало его мое появление вместе с двухлетним сыном. Ну буквально видеть он не мог спокойно, как счастливый, довольный своей участью папа держит на руках сынишку и что-то ему рассказывает. Корчило, переворачивало Ивана Ивановича от этого зрелища, и его без того злобная, жестокая рожа делалась попросту страшной.