Сибирская жуть - Страница 45


К оглавлению

45

А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…

На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.

– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…

– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!

– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.

– А как?

– Как добро творишь, так и ломай.

О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.

– Давно орет?

– Третий день…

– Ну, давайте.

Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.

– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка и тут же Тамаре: – Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой – будет орать. А тут еще и сглаз…

Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала – главное именно в этом.

Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.

Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.

Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.

А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.

Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.

– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.

– Не мельтешите. Татьяна где?

– Фельдшер был, ничего не сказал…

– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.

Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться – так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.

При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.

– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.

– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.

Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.

– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…

Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.

– Во-оот… Воо-от… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.

Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох…». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!

И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.

– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.

– Бабушка… Тебе нехорошо?

– Молчи, не суйся под руку.

Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.

– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:

– Ничего, Антон обратно насадит…

Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.

А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.

Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.

45